Его биография составила бы честь любому литератору — скандалист, бабник, завсегдатай психиатрических клиник, «истинно пролетарский» мастер пера и… бывший петлюровец.
Признаюсь, я всегда питал к нему некоторую слабость. На фоне скучных литературных рыл из «Спілки письменників» этот элегантный тип выделялся лица необщим выраженьем. Он тоже приспосабливался, тоже сочинял «нужные» и «правильные» поэмы. Но до конца его так и не обломали.
В пору полуголодной литературной молодости 20-х годов, когда его коллеги по цеху старались не выйти из образа социалистического писателя от сохи и станка, Сосюра умудрился сфотографироваться в буржуазной бабочке. Что он этим хотел сказать, ясно. Запечатлев себя в таком контрреволюционном имидже, молодой Сосюра, словно подмигнул нам: со мной не все так просто.
Не просто и с его стихами. В школе в советские времена изучали балладу Сосюры «Комсомолец»:
Но в литературных кругах гуляла легенда, что первоначально это стихотворение, заканчивающееся проникновенными строками: «Вийшов один і сказав курінному: «Я — комсомолець, стріляй!» называлось совсем иначе: «Гайдамака». И написал его Сосюра якобы во времена своей петлюровской юности, когда служил в 3-м Гайдамацком полку батьки Волоха. Вместо садиста-куренного в нем действовал не менее жестокий комиссар, а вместо желто-синих знамен — красные. И звучало оно несколько иначе:
Как вы уже догадались, ответ комиссару заканчивался истинно по-петлюровски: «Я — гайдамака, стріляй!»
Возможно, это всего лишь слух. Рукопись националистического варианта «Комсомольца» не сохранилась. Что не доказывает, будто ее не существовало вообще. Известно, что первый поэтический сборник Сосюры напечатал в разгар гражданской войны атаман Волох, не чуждый, несмотря на свою зверообразную внешность, чувства прекрасного. Свои же приключения в армии Украинской Народной Республики Сосюра никогда не скрывал. Ни в красном Харькове 20-х, ни даже в более поздние времена. У него даже есть по этому поводу совершенно определенная, самооправдательная строчка: «І тоді побіг я до Петлюри, бо у мене штанів не було» Дескать, что с меня взять — молодой, неопытный…
Официальная советская биография утверждала, что Сосюра родился в 1898 году на Донбассе в семье шахтера. Но все было немного сложнее. Среди его предков — украинцы, русские, карачаевцы, сербы и даже евреи. Дед по линии отца владел кабаком и торговал, как вспоминал поэт, водкой «на пользу русской императорской армии».
Другой дед — по матери — Дмитрий Локотош был мещанином города Луганска и имел водяную мельницу, «которую пропил». Склонный, как и все поэты, к мифологизации прошлого, Сосюра утверждал, что его предки якобы происходили из Франции, где носили дворянскую фамилию де Соссюр, а потом попали на Запорожскую Сечь. Версия эта никакими документами, естественно, не подтверждается. Сосюра всегда любил чудить. И даже в куда более острых формах. В партийных кругах его считали неопасным чудаком, склонным к демонстративному поведению. Как истинный художник слова он позволял себе всяческие излишества, чуть-чуть отклоняясь от генеральной линии партии, но не настолько, чтобы попасть во «враги народа». Например, в годы НЭПа, когда с буржуазией было заключено временное перемирие, а частная собственность стала считаться такой же полноправной, как и государственная, Сосюра настрочил антинэпмановское стихотворение в духе военного коммунизма:
Его пожурили, да и только. Естественно, отстреливать на тротуарах дам в дорогих меховых шубах поэт не собирался. Он предпочитал употреблять их по прямому назначению. А особенно любил балерин, игравших тогда ту же роль, которую в нынешнем бомонде представляют модели. Тем более, что тут же поэт был готов проявить неуместный гуманизм, пролив слезу и над красными, и над белыми:
Но мало того! Официально «работая» украинским советским поэтом, в быту классик предпочитал разговаривать по-русски, как об этом вспоминали его соседи по киевскому писательскому дому уже в послевоенные времена. А в молодые годы он даже печатался на этом языке в одном из донбасских поэтических альманахов. Юрий Смолыч в мемуарах вспоминал начало этой поэмы, вышедшей в разгар украинизации 20-х: «Разве я не могу творить и писать стихи по-русски?..» и застрявшее в его памяти лирическое четверостишие молодого Сосюры:
Все это, однако, не помешало Сосюре примерно в те же годы настрочить «националистическую» поэму «Мазепа» и «анархистскую» — «Махно», читать которую публично ему запретили. Но этим дело и ограничилось. Ибо в высших сферах поэта считали не политическим противником, а человеком с неуравновешенной психикой. Попросту говоря, немножко не в себе. Глухие упоминания об этом публиковались даже в советские времена. Тот же Смолыч в вышедших ограниченным тиражом в 1972 году воспоминаниях писал: «Сосюра був тяжко хворий — це також відомо всім… Час од часу, не так, на щастя, часто, нервова недуга загострювалась, і Володі доводилося навіть лягати до клінік».
В молодые годы его туда запирали насильно. В 1934 году в столице Советской Украины Харькове популярный поэт выскочил на балкон кооперативного писательского дома, где жил, и на всю улицу стал орать: «Я чорний демон — дух вигнання». Выглядел он при этом настолько возбужденным, что прямо с «концерта» его увезли в главную «дурку» республики — на Сабурову дачу. Для этой цели был даже выделен дефицитный в те времена автомобиль. Его специально дал нарком образования УССР Владимир Затонский.
В лечебнице Сосюра сразу же устроил скандал, обозвав ассистентку зав. психиатрическим отделением «б…», и попытался рубануть ее ребром ладони по горлу. Как вспоминал впоследствии об этом приключении сам «демон»: «В ту мить, коли я на півдорозі спинив руку, вона очима дала знак, і на мене моторошним градом кинулися ззаду і з боків санітари… Того, що кинувся на мене спереду, я одкинув ударом ноги між ноги нижче живота, але це йому не дуже зашкодило, бо він був у шкіряному фартуці. Як розп’ятому, руки мені витягли в сторони і зробили укол, я став весь, як холодець, безвольний і покірний, і чомусь в мені воскресло дитяче… я плакав і просився: “Дядя, я больше не буду!”»
Драчуна притащили в отделение для буйных и голого бросили на железную кровать. Вокруг был настоящий дурдом! Один больной кричал, что горит и тонет. Другой — просил закурить и щипал обессиленного после укола поэта ногтями за лицо. А третий бегал в одном белье вокруг кровати и цитировал самого Сосюру: «Цвіте червона Україна!» Это неожиданно воодушевило валявшегося, как труп, автора: «Я подумав, що раз мене і божевільні знають, чого ж я буду боятися?»
Из Сабуровой дачи будущий классик украинской литературы сбежал, соблазнив одну из санитарок — студентку-медичку. Она оказалась поклонницей его поэтического таланта и разрешила прогуляться во дворе без присмотра. Санитар настиг его уже дома. Тогда беглец взял чугунную подставку для утюга и заявил, что расколет его «тупую голову», если тот сделает еще хоть шаг. Так они и сидели, по рассказу Сосюры, в полутьме друг против друга — «волохатий гігант, більше схожий на троглодита», и поэт, с трудом сдерживавший себя, чтобы не ударить его чугунной чушкой так, «щоб угрузла в його ненависний череп».
Побег Сосюры вызвал настоящий переполох в партийной верхушке украинской столицы. Поэт упорно отказывался признать себя сумасшедшим, указывая на то, что псих не мог только что написать поэму «ГПУ», прославляющую советские органы госбезопасности. Он требовал отправить себя на обследование в Москву. И украинские партийцы сдались. Вскоре в поношенном пиджаке и комнатных тапках вместо туфель поезд увез «мнимого больного» прямо в сердце страны строящегося социализма.
В таком виде Сосюра появился и в Московском доме литераторов. Через много лет, став лауреатом Сталинской премии и дважды кавалером ордена Ленина, Сосюра так будет вспоминать о своих приключениях в столице СССР: «У Москві мене влаштували в санаторій для невротиків на Покровському-Стрешнєво. Мені дозволяли, як я просив, бувати в місті».
Московский литературный бомонд шарахался от необычного гостя. Он подружился только с таджикским поэтом Абулькасимом Лахути, стихи которого как-то перевел на украинский. «Він не цурався мене, як божевільного, — писал Сосюра в мемуарах, — і при всіх ходив зі мною в приміщенні Спілки письменників, пригощав мене обідом у письменницькім клубі, давав мені гроші».
По-видимому, встречал необычного земляка с Украины в писательском ресторане и Михаил Булгаков, как раз писавший роман «Мастер и Маргарита». Не исключено, что Сосюра в тапках, которого принимали за сумасшедшего, подсказал ему образ Ивана Бездомного, пугавшего советских писателей речами о дьяволе: «Он был бос, в разодранной беловатой толстовке, к коей на груди английской булавкой была приколота бумажная иконка с изображением неизвестного святого, и в полосатых белых кальсонах. В руке Иван Николаевич нес зажженную венчальную свечу. Правая щека Ивана Николаевича была свеже изодрана… Послышались два голоса. Бас сказал безжалостно: «Готово дело. Белая горячка». А второй, женский, испуганный произнес слова: «Как же милиция-то пропустила его по улицам в таком виде?»
Но самое удивительное, что в творчестве Сосюры, как и у Булгакова в «Мастере и Маргарите», тоже есть образ отрезанной головы! «Мені хочеться ходити з одрізаною головою Данте на руках», — писал он в юношеском стихотворении «Маки», навеянном воспоминаниями о гражданской войне. Как знать, может быть, и Булгаков слышал от него эти строки, которые вдохновят его чикнуть трамваем по шее Берлиоза?
На психике Сосюры навсегда сказалось участие в расстрелах пленных, когда он служил в армии Петлюры.
В воспоминаниях «Третья рота» поэт утверждал, что сам лично ни с кем не расправлялся — просто был очевидцем. Возможно, так и было. Но страшные сцены намертво врезались в его память. Иногда они вырывались стихотворными строчками:
Это стало навязчивым видением. Ту же сцену Сосюра описывал и в мемуарах, рассказывая, как они расстреливали махновцев: «Нашій сотні було призначено їх розстрілювати… Це були звичайні селянські хлопці. Такі, як і я… Підвели їх до церкви і вистроїли в один шерег біля церковної огради… З хат повиходили баби, дівчата… дивляться… а махновців, по два, підводили призначені до огради, ставили навколішки спиною до нас і по команді: «По зрадниках… огонь!..» — били їх огнями, і ті, як папірці, прибиті до дороги насподіваним вітром, мовчки, без крику падали… Потім по команді їх кололи штиками… Я стояв і дивився… Мені було солодко, і я не знаю, чи плакати, чи сміятися хотілося мені… Старшини ходили й добивали в голову».
После подобных сцен психика Сосюры и пошатнулась. Он тоже боялся, что его расстреляют, если возьмут в плен с выстриженным гайдамацким «оселедцем» на голове. Вспоминая, как удирал от красных, поэт писал:
«Шлика я зірвав… але оселедця зірвати не можна. А коли попадають в полон з оселедцями, то з ними не церемоняться… Смерть… А який я старий гайдамака? Червоні думають, що як з оселедцем, значить, і старий гайдамака».
Впрочем, Сосюре повезло тем, что в плен он попал не к красным, а к белым. Те не стали его расстреливать, хоть и отобрали гимнастерку и сапоги, выдав взамен старые английские ботинки. По-видимому, некоторое время он поболтался еще и в деникинской армии. И только от белых достался «по наследству» Красной Армии в Одессе, где валялся в госпитале, выздоравливая от тифа.
В мемуарах, опубликованных уже после смерти, свои приключения в петлюровском воинстве Сосюра назвал «жовто-блакитним пеклом, з якого я ледве вирвався».